Стихи казанских студентов конца ХХ столетия |
|
|
Роман Перельштейн ...И детство вызволяю из темницы
* * * Я - глиняный шагающий горшок. Ты - глиняный глазеющий божок.
Шумит секунд молочная листва, Предметы в ореоле естества.
На беглой полировке зреет свет, Темнеет виноградиной рассвет.
Как полная крыжовника рука, Пеленок наливные облака.
Я небо раздвигаю и веду В календулу тебя и в резеду.
Трамвая нарастающего гул орехом по полу... Уснул.
* * * Младенец крутит ручками, как будто ваяет исполинскую змею. Но с наступлением аттического утра, ее задушит в праведном бою...
И миф о подвиге Геракла - наважденье. Уж эти змеи! И Лаокоон, обвитый трижды, плод воображенья. Змея - лишь время. Мужу снится сон.
Дрожат его натруженные веки, вот он - ребенок, юноша, старик. И это так; и это все навеки. Но нет же, нет, на миг всего, на миг!
* * * Младенец и кот у меня на руках. И каждый по-своему прав.
Младенец журчит, улыбается кот – Жизни такой поворот.
Друг друга обнюхают. Жди, не мешай. А как аллергия, лишай?
Главнее младенец, но кот - человек. Немножко, по-моему, грек.
Двупалая лапа, и нос набекрень. Младенец - ясен, как день.
И тот и другой постоянно дугой, То эдакой, то вот такой!
Безумнейший холод, хочется есть. Что-то во всем этом есть.
Что тот, что другой... Вот бы не было блох. И каждый по-своему бог.
* * * В холодных глубинах арбуза Пылает коралловый лес. За тонким пожаром - медуза, Певучий ножа волнорез.
Прозрачны хребты и вершины. Блестят камбалы косяки. А в горле - горячие льдины. В желудке - огня сундуки.
По дну перепаханных корок Военный ползет самолет. В нем - солнце, и нет переборок. В нем - я, карусельный пилот.
И капает сахар на губы, И кровь замирает легко. Закутаны ангела трубы. И смерть далеко-далеко.
* * * Литовский мальчик, вскормленный медведем, как горькую микстуру, буки, веди глотает, но о полных смысла днях в чащобе проведенных, о корнях могучей ели, выпуклом и плоском он вспомнить не сумеет на литовском...
Вот так и я на русском языке, царь-человек, когтями на песке мучительно-дремуче изъясняюсь, как будто за медведя извиняюсь, за птицу, за волков, которым недосуг сесть за учебники и есть из наших рук. Литовский мальчик, выкормыш природы, я той же нерасчесанной породы. По слову человечьему кружу, как по свернувшемуся в зарослях ужу. Взор внутренний косматый обращаю не в душу, а к малине, молочаю, - к природе внешней. И, безумный, потому, порою мальчику завидую тому.
Во чреве первородном до озноба зверей и рыб мы понимали оба. Грибницы теребили и сосцы, чердак сосны, шиповника венцы. Мы понимали, что нет другого дома, сквозя в утробе дерева и грома. Я вечер синий иволгою пел, и мальчик на медведицу глядел.
Мы крови с ним одной, но разной речи. Не вспомню я, как он тот синий вечер, а он не может слова «синий» знать. Отец - един, одна душа, но мать вещей, праматерь форм и линий по-разному вскормила слово «синий». Да что там слово - небо и смолу!
И я опять, как зверь, бреду к столу и детство вызволяю из темницы,
но мальчика с картинкой грустной птицы не вижу я. Сопливый обормот стоит шестым, воды набравши в рот. Вот фотография, где он с какой-то палкой, а вон судьба над ним повисла галкой. |